Неточные совпадения
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился в год, когда отец его воевал с турками, попал в плен, принял турецкую веру и теперь живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из дома мать и
бабушку и что мать очень хотела
уйти в Турцию, но
бабушка не пустила ее.
И сама пошла исполнить поручение
бабушки, потом воротилась, сказав, что ничего не надо и что гость скоро собирается
уйти.
—
Уйди к ней, береги ее!
бабушка не может,
бабушки нет! — шептала она.
— Перекрестите меня! — сказала потом, и, когда
бабушка перекрестила ее, она поцеловала у ней руку и
ушла.
Викентьев вызвал Марфеньку в сад, Райский
ушел к себе, а
бабушка долго молчала, сидела на своем канапе, погруженная в задумчивость.
Райский пришел домой злой, не ужинал, не пошутил с Марфенькой, не подразнил
бабушку и
ушел к себе. И на другой день он сошел такой же мрачный и недовольный.
— А вот узнаешь: всякому свой! Иному дает на всю жизнь — и несет его, тянет точно лямку. Вон Кирила Кирилыч… —
бабушка сейчас бросилась к любимому своему способу, к примеру, — богат, здоровехонек, весь век хи-хи-хи, да ха-ха-ха, да жена вдруг
ушла: с тех пор и повесил голову, — шестой год ходит, как тень… А у Егора Ильича…
Вера являлась ненадолго, здоровалась с
бабушкой, сестрой, потом
уходила в старый дом, и не слыхать было, что она там делает. Иногда она вовсе не приходила, а присылала Марину принести ей кофе туда.
Тит Никоныч и Крицкая
ушли. Последняя затруднялась, как ей одной идти домой. Она говорила, что не велела приехать за собой, надеясь, что ее проводит кто-нибудь. Она взглянула на Райского. Тит Никоныч сейчас же вызвался, к крайнему неудовольствию
бабушки.
Райский
ушел, и бабушкина комната обратилась в кабинет чтения. Вере было невыносимо скучно, но она никогда не протестовала, когда
бабушка выражала ей положительно свою волю.
— Ты, мой батюшка, что! — вдруг всплеснув руками, сказала
бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде! Люди, Егорка! — да как это вы угораздились сойтись? Из какой тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет, лужа на полу! Борюшка! ведь ты
уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот — охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, — да рому к чаю! — Иван Иваныч! — вот и вы пошли бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!..
Он
ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее, видя в ней не
бабушку, а другую, незнакомую ему до тех пор женщину.
Опенкин за обедом, пока еще не опьянел, продолжал чествовать
бабушку похвалами, называл Верочку с Марфенькой небесными горлицами, потом, опьяневши, вздыхал, сопел, а после обеда
ушел на сеновал спать.
На третий день Вера совсем не пришла к чаю, а потребовала его к себе. Когда же
бабушка прислала за ней «послушать книжку», Веры не было дома: она
ушла гулять.
Они послеобеденные часы нередко просиживали вдвоем у
бабушки — и Вера не скучала, слушая его, даже иногда улыбалась его шуткам. А иногда случалось, что она, вдруг не дослушав конца страницы, не кончив разговора, слегка извинялась и
уходила — неизвестно куда, и возвращалась через час, через два или вовсе не возвращалась к нему — он не спрашивал.
— Водки! — передразнил Опенкин, — с месяц ее не видал, забыл, чем пахнет. Ей-богу, матушка! — обратился он к
бабушке, — вчера у Горошкина насильно заставляли: бросил все, без шапки
ушел!
Вскоре
бабушка с Марфенькой и подоспевшим Викентьевым уехали смотреть луга, и весь дом утонул в послеобеденном сне. Кто
ушел на сеновал, кто растянулся в сенях, в сарае; другие, пользуясь отсутствием хозяйки,
ушли в слободу, и в доме воцарилась мертвая тишина. Двери и окна отворены настежь, в саду не шелохнется лист.
— Ужин ужином, а обедать следовало дома: вот ты огорчил
бабушку! В первый день приезда из семьи
ушел.
Чем менее Райский замечал ее, тем она была с ним ласковее, хотя, несмотря на требование
бабушки, не поцеловала его, звала не братом, а кузеном, и все еще не переходила на ты, а он уже перешел, и
бабушка приказывала и ей перейти. А чуть лишь он открывал на нее большие глаза, пускался в расспросы, она становилась чутка, осторожна и
уходила в себя.
И все раздумывал он: от кого другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с
бабушкой и Марфенькой,
ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал.
С таким же немым, окаменелым ужасом, как
бабушка, как новгородская Марфа, как те царицы и княгини —
уходит она прочь, глядя неподвижно на небо, и, не оглянувшись на столп огня и дыма, идет сильными шагами, неся выхваченного из пламени ребенка, ведя дряхлую мать и взглядом и ногой толкая вперед малодушного мужа, когда он, упав, грызя землю, смотрит назад и проклинает пламя…
Их сближение было просто и естественно, как указывала натура, сдержанная чистой нравственностью и моралью
бабушки. Марфенька до свадьбы не дала ему ни одного поцелуя, никакой почти лишней против прежнего ласки — и на украденный им поцелуй продолжала смотреть как на дерзость и грозила
уйти или пожаловаться
бабушке.
Он взглянул на Веру: она налила себе красного вина в воду и, выпив, встала, поцеловала у
бабушки руку и
ушла. Он встал из-за стола и
ушел к себе в комнату.
—
Уйду, если станете говорить. Дайте мне только оправиться, а то я перепугаю всех, я вся дрожу… Сейчас же к
бабушке!
Там, на родине, Райский, с помощью
бабушки и нескольких знакомых, устроили его на квартире, и только уладились все эти внешние обстоятельства, Леонтий принялся за свое дело, с усердием и терпением вола и осла вместе, и
ушел опять в свою или лучше сказать чужую, минувшую жизнь.
Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое счастья или удовлетворения, молча чем-то наслаждалась, была добра, ласкова с
бабушкой и Марфенькой и только в некоторые дни приходила в беспокойство,
уходила к себе, или в сад, или с обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или Марфенька тревожили ее уединение в старом доме или напрашивались ей в товарищи в прогулке.
Бабушка начала ворчать, что Райский
ушел от ужина. Молча, втроем, с Титом Никонычем, отужинали и разошлись.
— Я
уйду: вы что-то опять страшное хотите сказать, как в роще… Пустите! — говорила шепотом Марфенька и дрожала, и рука ее дрожала. —
Уйду, не стану слушать, я скажу
бабушке все…
Пока ветер качал и гнул к земле деревья, столбами нес пыль, метя поля, пока молнии жгли воздух и гром тяжело, как хохот, катался в небе,
бабушка не смыкала глаз, не раздевалась, ходила из комнаты в комнату, заглядывала, что делают Марфенька и Верочка, крестила их и крестилась сама, и тогда только успокаивалась, когда туча, истратив весь пламень и треск, бледнела и
уходила вдаль.
— Опять вы от ужина
уходите: смотрите,
бабушка…
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая
бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что
ушла спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не знала, с чего начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
Бабушка, воротясь, занялась было счетами, но вскоре отпустила всех торговок, швей и спросила о Райском. Ей сказали, что он
ушел на целый день к Козлову, куда он в самом деле отправился, чтоб не оставаться наедине с Татьяной Марковной до вечера.
Бабушка машинально приняла опять бразды правления над своим царством. Вера усердно
ушла в домашние хлопоты, особенно заботилась о приданом Марфеньки и принесла туда свой вкус и труд.
Она рассказала мне, что ей совсем не скучно, а ежели и случится соскучиться, то она
уходит к соседским детям, которые у нее бывают в гостях; что она, впрочем, по будням и учится, и только теперь, по случаю моего приезда,
бабушка уволила ее от уроков.
Мы остались и прожили около полугода под надзором
бабушки и теток. Новой «власти» мы как-то сразу не подчинились, и жизнь пошла кое-как. У меня были превосходные способности, и, совсем перестав учиться, я схватывал предметы на лету, в классе, на переменах и получал отличные отметки. Свободное время мы с братьями отдавали бродяжеству:
уходя веселой компанией за реку, бродили по горам, покрытым орешником, купались под мельничными шлюзами, делали набеги на баштаны и огороды, а домой возвращались позднею ночью.
Они
ушли в соседнюю комнату, долго шептались там, и, когда
бабушка снова пришла в кухню, мне стало ясно, что случилось что-то страшное.
И нерешительно
уходил.
Бабушка, подмигнув вслед ему, говорила какую-нибудь прибаутку...
—
Уйди, — приказала мне
бабушка; я
ушел в кухню, подавленный, залез на печь и долго слушал, как за переборкой то — говорили все сразу, перебивая друг друга, то — молчали, словно вдруг уснув. Речь шла о ребенке, рожденном матерью и отданном ею кому-то, но нельзя было понять, за что сердится дедушка: за то ли, что мать родила, не спросясь его, или за то, что не привезла ему ребенка?
— Отойди, Леня, — сказала
бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки, не хотелось
уходить.
Дед
ушел. Почуяв что-то недоброе, я спросил
бабушку...
Потом вдруг как-то сорвался с голоса, замолчал, поглядел на всех и тихонько, виновато
ушел, склонив голову. Люди усмехались, сконфуженно переглядываясь,
бабушка отодвинулась глубоко на печь, в тень, и тяжко вздыхала там.
Каждый раз, когда она с пестрой ватагой гостей
уходила за ворота, дом точно в землю погружался, везде становилось тихо, тревожно-скучно. Старой гусыней плавала по комнатам
бабушка, приводя всё в порядок, дед стоял, прижавшись спиной к теплым изразцам печи, и говорил сам себе...
Но особенно он памятен мне в праздничные вечера; когда дед и дядя Михаил
уходили в гости, в кухне являлся кудрявый, встрепанный дядя Яков с гитарой,
бабушка устраивала чай с обильной закуской и водкой в зеленом штофе с красными цветами, искусно вылитыми из стекла на дне его; волчком вертелся празднично одетый Цыганок; тихо, боком приходил мастер, сверкая темными стеклами очков; нянька Евгенья, рябая, краснорожая и толстая, точно кубышка, с хитрыми глазами и трубным голосом; иногда присутствовали волосатый успенский дьячок и еще какие-то темные, скользкие люди, похожие на щук и налимов.
Перестали занимать меня и речи деда, всё более сухие, ворчливые, охающие. Он начал часто ссориться с
бабушкой, выгонял ее из дома, она
уходила то к дяде Якову, то — к Михаилу. Иногда она не возвращалась домой по нескольку дней, дед сам стряпал, обжигал себе руки, выл, ругался, колотил посуду и заметно становился жаден.
Когда дядя Яков
ушел,
бабушка сунулась в угол, потрясающе воя...
Иногда эти речи успокаивали его, он молча, устало валился в постель, а мы с
бабушкой тихонько
уходили к себе на чердак.
Дождливыми вечерами, если дед
уходил из дома,
бабушка устраивала в кухне интереснейшие собрания, приглашая пить чай всех жителей: извозчиков, денщика; часто являлась бойкая Петровна, иногда приходила даже веселая постоялка, и всегда в углу, около печи, неподвижно и немотно торчал Хорошее Дело. Немой Степа играл с татарином в карты, — Валей хлопал ими по широкому носу немого и приговаривал...
Так прошла вся ночь. Таисья то и дело
уходила справляться в избу Егора, как здоровье
бабушки Василисы. Петр Елисеич дремал в кресле у себя в кабинете. Под самое утро Таисья тихонько разбудила его.
Таисья провела обеих девочек куда-то наверх и здесь усадила их в ожидании обеда, а сама
ушла на половину к Анфисе Егоровне, чтобы рассказать о состоявшемся примирении
бабушки Василисы с басурманом. Девочки сначала оглядели друг друга, как попавшие в одну клетку зверьки, а потом первой заговорила Нюрочка...
К большой моей досаде, я проснулся довольно поздно: мать была совсем одета; она обняла меня и, похристосовавшись заранее приготовленным яичком,
ушла к
бабушке.